?

Log in

No account? Create an account

Previous Entry | Next Entry

К прошедшему празднику

Пожалуй что я тоже выскажусь по поводу минувшего праздника.
С ума сойти, я ведь прекрасно помню, как с блеском и треском праздновали 30-летие Победы – и обещали в кратчайшие сроки дать всем ветеранам квартиры. Сейчас тоже обещают – видимо, это входит в ритуал празднования.
Люди моего поколения наверняка помнят, как это выглядело во времена нашего детства: уроки мужества, какие-то пионерские линейки, обязательные визиты ветеранов в школу, их невнятные скучные монологи, вызывавшие уже тогда чувство неловкости и желание куда-нибудь деться – но некуда, пока урок не кончится (говорили, что ветеранам специально писали тексты выступлений, может, не всегда писали, но и так было понятно, что всего не расскажешь, тем более детям, поэтому полуправда получалась сама собой, и ее было слышно), сочинение в 4 классе на тему героических подвигов ветеранов-членов семьи («Нет в России семьи такой, где не памятен свой герой» - чей проникновенный голос я мысленно слышу, Леща Левченко?). Я пришла домой рыдать – мне тогда вообще не давались сочинения, к тому же мучило чувство ущербности: какие мы неправильные, в каждой семье есть геройский герой-ветеран, а у нас нету, что же я буду писать? У нас – нету. Один мой дед был уже непризывной по возрасту, к тому же в их селе в Брянской области очень быстро оказались немцы, а у другого был белый билет, и он всю войну прослужил в комендантских частях Москвы, да, воевал мамин брат, он был шофером на «катюше», но у него даже наград нет, он парализованный алкоголик, паралич – это последствия контузии, за нее, в отличие от ранения, наград не давали (это я сейчас знаю, в 10 лет не знала, в общем, я рыдала, мама вытирала мне слезы и писала какую-то бессвязную муть про дядю Петю). Свой герой, да. Герой на фронте совершает подвиги – ну или в крайнем случае в тылу врага в партизанах пускает поезда под откос, потом его ловят немцы, страшно пытают, он геройски погибает, не выдав ни паролей, ни явок. «Мама, а у вас в селе были партизаны?» - спрашивала я (ну как же, село Севского района Брянской области, партизанский край, это даже в детском саду знают). «Слава Богу, нет», - отвечала моя терпеливая мама, а я не понимала, почему она так мрачнеет, а она почему-то не объясняла, что за партизан могли сжечь деревню – этого не говорили вслух. Партизаны, да. Великие герои, их мучают и жгут, а они ни звука. «Молодая гвардия», бесчисленные книжки про подпольщиков, поглощавшиеся тоннами. Мне лет 12 или 13, кто-то из одноклассниц на перемене говорит: «Знаете, я подумала, что если будет война, и меня будут пытать, я же все-все расскажу». Секунда неловкой паузы, как будто она выдала какую-то постыдную тайну, потом все начинают бормотать какую-то чушь: «Да что ты, да не говори так, да мало ли что». Я тоже несу что-то в этом роде и про себя думаю, что нехорошо так говорить, неправильно, надо все-таки стараться быть героем. Бесчисленные Зои Космодемьянские, Александры Матросовы, летчики Талалихины, какая-то душная смесь официоза, в котором мы от победы к победе наваляли, все тот же Лещ Левченко, бодрым голосом поющий в телевизоре «День Победы», кто-то из родителей, кривясь, переключает программу - и мазохистический культ мучительной смерти из верности родине? делу партии? тому и другому? От первого хотелось сбежать, второе заканчивалось острым приступом собственной неполноценности – к 14 годам до меня тоже наконец дошло, что если меня будут пытать фашисты, я, наверное, как мне ни стыдно в этом признаться, тоже все расскажу. В итоге все эти культовые истории закономерно вырождались в стеб, гениально описанный В. Ерофеевым: «Неприятель взрывается, даже если под него бросаться и без гранаты»; «Ладно, не танк, ну хоть амбразура найдется? Тогда я бросаюсь на нее и лежу, лежу, пока наш алый стяг не взовьется над Капитолием!» Почему-то никто не рассказывал и никто не спрашивал, что было дальше – после того, как герой бросился на вражеский дзот: а результат, какой был результат у этого броска? Чем кончился бой, кто победил?
Я не слежу за официозом и не знаю, в моде ли нынче перелицованная житийная литература, как поживает вечная тема, основу которой заложили Фадеев и Б. Васильев? Зато снова в моде брежневский пафос наваляния от победы к победе, стояния насмерть и победного шествия на Берлин. «На Берлин!» - написано на заднем стекле машины, виденной нами у сельмага где-то на пыльной грунтовке между Старицей и Торопцом, среди мертвых и умирающих деревень и бескрайних полей борщевика. Мужик, ты ошибся, на Берлин – это не сюда. Бойкая торговля пилотками, девочки с георгиевскими ленточками: на поясе брюк, чуть выше голого пузика, приколотой к блузке брошкой со стразиками, повязанной на ошейник игрушечной собачке над зеркалом лобового стекла. На заднем стекле еще одной встреченной машины было написано «Развалинами рейхстага удовлетворен. Маэстро». Этот неизвестный мне ближе Маэстро, видимо, предполагается автором высказывания.
Что, кроме рассказанного из телевизора (про то, как мы одни против всего мира наваляли этим фашистам – по каждой программе, как из утюга, в каждом кафе, в котором оказывались за эту неделю в поездке), помнят о войне? Те, кто видел сам и помнит сам, уходят стремительно, дольше трех поколений живая память не держится, и украденный праздник все быстрее превращается в трескучий и блескучий культ войны. За фальсификацию у нас, кажется, нынче уголовное наказание полагается, да? Так вот это все по сути своей – фальсификация. Иногда они возвращаются, я не думала, что снова встречусь с мертвечиной своего детства.
Но рядом со всем этим, с геройским победным маршем и мужественным советским народом, который в едином порыве, сплотясь вокруг партии, ел от 125 по 500 граммов хлебушка, у мартеновских печей не смыкая очей, падал на доты и таранил мессершмиды, жила другая история, которую рассказывали детям, иногда совсем скупо, иногда подробнее, иногда только упоминая в разговорах между собой – без подробностей, потому что собеседникам и так все понятно, а мы слушали и потом помнили. Эта правда была больше и объемнее, как реальность больше и объемнее любой легенды. Мои родители – дети войны, они многое видели сами, о многом рассказывали их родители. В этих историях были обыкновенные люди в невыносимых обстоятельствах, было жлобское начальство и людоедское государство, были истории о трусости, о подлости, о человечности, всегда, всегда – о страхе, о борьбе со страхом, и почему-то никогда – о героизме и подвигах. Я, давно взрослая, теперь понимаю, что просто жить, сохраняя человеческое лицо в нечеловеческих обстоятельствах – это очень, очень много, это не все могли. Интересно, те, кто пишут «можем повторить» - уверены, что и это смогут?
Никаких героев в моей семье нет и не было, они были просто людьми, в нечеловеческих условиях сохранившими человеческий облик. Александр Васильевич Соколов, 1900 года рождения, брат моей бабушки, крупный ленинградский инженер, у него была бронь, в декабре 1941 года он замерз на Неве, не дойдя до дома – их дом на улице Чайковского разбомбили, он пытался отыскать семью и не смог дойти. Похоронен на Пискаревском кладбище, о его смерти бабушка узнала только после снятия блокады. Миша, Михаил Сергеевич Соколов, 1924 года рождения, двоюродный брат моего отца, в 1941 году даже не доехал до фронта – эшелон с призывниками разбомбили. Другой Миша, Михаил Александрович Соколов, сводный брат моего отца – у деда был первый брак и сын в этом браке, бабушка не знала об этом ничего, пока в 1942 году не пришло письмо: «Саша, я должна сказать тебе, что Миша погиб». У меня хранится это письмо, в нем маленькая, 3 х 4, фотография. Бабушка всю жизнь жалела, что дед до конца скрывал эту историю, что они не помогали этой семье.
Бомбоубежище под зеленой лужайкой в Малаховке во дворе. Первое воспоминание моей тетки – залитое светом прожекторов небо, отец бежит через двор с ней на плечах, рядом бежит няня и несет надо головой жестяной таз, пытаясь прикрыть их от осколков, заходящий в пике бомбардировщик, близко-близко оскаленное лицо пилота, «человека, который хочет меня убить», они успевают спрыгнуть вниз. Конец лета 1941 года, ей три года. Трубка трофейного немецкого телефона – дед принес ее в подарок детям с выставки немецкой трофейной техники в Москве в конце 1944 года.
«Дед Иван», мамин дядя, Иван Демков, тоже полупарализованный, мама брала меня собой на обязательные родственные визиты. Я терпеть не могла этой обязаловки, не любила этой родни и не понимала, зачем мама берет меня с собой. Дед Иван, летом 1945 вернувшийся домой с войны, герой, победитель, подводами от станции гнавший к себе в деревню награбленное добро. Через год умер мой дед, муж его родной сестры, еще через полгода – и сама сестра, моя бабушка. Был 1947 год, в доме остались две ее дочери – моя мама, 16 лет, и ее младшая сестра, 14. Дед Иван, тогда еще не дед, пришел на похороны, зашел на поминки и пошел по дому собирать вещи: «Вот это наше, вот это тоже наше, и вот это…» Собирал подушки, какие-то тряпки – что еще можно было взять в деревенском доме? – и отбыл к себе домой, а они остались одни. Нет, не одни – приехал брат, тот самый Петя, бывший шофер катюши, о котором я писала в начале – пробыл несколько дней и перед отъездом сообщил сестре, что он продал дом. Утром он уехал обратно, но за ночь мама успела топором вырубить весь, до последнего дерева, сад.
Мне теперь кажется, что она не любила их – ни деда Ивана, ни брата, и уж во всяком случае не простила им ни подушек, ни проданного дома – но вытащила их всех из деревни в Москву и до конца жизни, пока была в состоянии, заботилась о них обоих.
Наверно, я должна сказать спасибо деду за Победу, деду Ивану по крайней мере. Я не могу, у меня не поворачивается язык. А Мише, погибшему в эшелоне, не доехавшем до фронта – ему вроде не за что, верно? Он ни одного выстрела сделать не успел. И я никогда его не видела – только фотографии, четверо мальчиков-погодков, бабушкиных племянников, Миша – самый старший. Шуре, Александру Васильевичу, любимому бабушкиному брату (я теперь, годы спустя, понимаю, что это все продолжало болеть, когда бабушка говорила: «Зачем у него была эта бронь, лучше бы на фронт пошел, может быть, жив бы остался?») – ему сказать? Он просто умер от голода, его имени нет на плитах Пискаревки, потому что там вообще нет имен. «Их же имена, Ты, Господи, веси» - так, да?
Зимой 1942 года дети села Витичь, в том числе моя мама, катались с горки. В качестве горки использовался стог сена, собственно, они всегда так делали, но в этот раз внизу оказался гвоздь, о который мама распорола ногу. Медицинской помощи в оккупированном селе, разумеется, не было, рана загноилась и выглядела как-то скверно. В их доме стояли немцы, один из них увидел ее ногу, позвал ее, сказал, что он то ли врач, то ли фельдшер, и что рану нужно почистить, иначе она умрет, обработал и перевязал.
Мне, девочке, она рассказывала эту историю, чтобы я помнила, кому она обязана жизнью. Она не назвала, и, скорее всего, и не знала, его имени, но помнила – и я помню, что, если бы не этот врач, меня не было бы на свете. Наверное, можно сказать, что никто не звал его в чужую страну и в это село – все так, но вряд ли у него был выбор, зато точно был – озвереть или остаться человеком. Он выбрал остаться.
Спасибо им всем – оставшимся людьми в обстоятельствах, оставлявших мало места для человечности. Спасибо – сохранившим для нас возможность быть ими с меньшим риском и куда меньшей ценой.
Без фанфар, салютов, хвастливых надписей на машинах и строя истребителей над городом – помнить, пока жива живая память, от человека к человеку, пока это память любви, помнить, храня в себе людей, а не взращивая ненависть – чтобы никогда больше.

Comments

hildae
May. 16th, 2016 09:08 pm (UTC)
Спасибо тебе, что ты это написала, это очень важные для меня слова, они помогают.
Мой опыт где-то совпадает совершенно, где-то совсем другой, но очень нужен - разный.
Ты не поверишь, насколько сейчас в школе расцветает официоз; я бы сама не поверила, если бы не наблюдала так непосредственно.